Алексей Суворов
За бортом
Нет, меня не насиловал в детстве священник, и давайте уже перестанем об этом, я в Церкви встретил лучших людей из тех, с кем был знаком. Я надеюсь, они будут помнить обо мне. И молиться: я верю, что Господь внимательно их слушает. Кого ещё — не меня же. И не вас.
Да, в Церкви много странных людей, а где их нет? Да, больше, чем в среднем по улице. Где ещё пожалеют, утешат, помогут — вот и сползаются. Вы говорите: опиум для народа. И что? В терминальной стадии рака больным такие обезболивающие дают, что человек с них уже не слезет. Только какая разница, если жить человеку — месяц?
Да, семья религиозная. Нет, не заставляли, сам ходил. Утром и вечером молитвы, в воскресной школе закон божий — не проходили, сам брал и читал. Все думали, я в семинарию пойду. Я тоже так думал. Но как-то не сложилось.
Не знаю. Мне очень трудно сказать, наверное, давно. Несколько лет — точно. Может, три? Или семь. Какое-то время. Я сейчас это понимаю, что давно всё началось, а тогда ничего не замечал. Игнорировал.
Да, уже месяц как, получается. Я пришёл к вечерне раньше обычного. В храме было темно от старинных росписей. Пахло как во всякой церкви: потусторонностью ладана и теплом воска. Слабо мерцали светлячки лампадок: бросали вокруг красные, зелёные и синие отсветы. Редкие свечи выхватывали из мрака то складку одежд, то сложенную для благословения руку, то стопу в сандалии.
Мне дедушка в детстве говорил, что человек в храме должен на свечку равняться: стоять прямо и молитвой к Богу гореть. Я понял его слишком буквально: в храме мне становилось невыносимо жарко, даже в мороз. Будто и правда внутри сгорала некая незримая часть меня, но вместо бездымной молитвы я исходил потом. Я это за собой давно заметил, и на службу всегда одевался очень легко, по-летнему.
Вот и тогда, не смотря на декабрьский холод, мне стало душно.
Никого ещё не было. Тяжёлая тишина оседала на сводах и массивных колоннах. Из-за округлых стен и темноты храм казался чревом окаменевшего кита. Не было слышно ни шепотка, ни суетливой поступи пономаря, готовящегося к службе. Мои шаги тревожили тишину, её наслоения осыпались с гулом и шорохом, и мне казалось, что чьё-то внимание сосредотачивается на мне.
Я взял в лавочке псалтирь с параллельным переводом и сел на скамеечке у стены. За прилавком никого не было: обычно там сидела старушка в белом платочке. Она помнила меня по имени, я её — нет. Но я всегда был рад увидеть белый платочек с выбившейся серебряной прядью — и поздороваться.
Подготовка к службе должна была давно начаться, с её особой, священно-приглушённой суетой, но храм оставался пустым. Даже свечи горели ровно и немо, без треска, будто страшась нарушить благоговейное безмолвие места.
Я стал разбирать двадцать шестой псалом.
Господь просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюсь? Господь Защитник жизни моей, кого устрашусь?В правом приделе темнело распятие, видны были очертания застывшего в вечной муке назаретянина, царя иудейскаго. За ним светлел богатый иконостас. Из мрака смотрели оклады: в зияющих провалах лиц шевелилось неусыпное внимание. Иконы пишут так, чтобы взгляд вечных всегда был устремлён на тебя, и я чувствовал его кожей.
Господь просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюсь? Господь Защитник жизни моей, кого устрашусь?Я никак не мог сосредоточиться, у меня закладывало уши и прели ладони. Я перечитывал первый стих снова и снова, но смысл его ускользал, как вёрткая морская гадина. Мрак и безмолвие храма — только дыхание под заложенными ушами и стук сердца — и, как всегда беспричинно, навалилось жгучее одиночество.
Я одинокий человек и порой я ощущаю это невыносимо остро. Особенно в странные минуты, когда сквозь эту, обыденную реальность проступает
та, другая, тёмная, немая, негостеприимная. Какое-то запредельное озарение поражает душу, магниевый пламень, на который невозможно смотреть и не ослепнуть, выжигающий тени с бесчеловечной ясностью (а я люблю тени, я в них прячусь, я сам — тень), и я стискиваю зубы, потому что соль ест глаза, и кричу про себя:
Господи, Господи, только Ты у меня, утешь меня и успокой, Господи, я люблю Тебя, не оставь меня, Господи, яви чудо Твоё и смири меня — и так по кругу, раз за разом.
Раз за разом. Раз за разом. Раз за разом.
Я человек одинокий и неприкаянный, я ходил в Церковь поговорить — с Богом.
На скамеечке, с псалтирью в руках, открытой на двадцать шестом псалме, я чувствовал пальцы, ползущие от сердца к горлу: вот-вот прорвутся и задушат. Я закрыл книжку и стал молиться: я просил у Бога сил и мужества.
Свечи догорали и гасли одна за одной, и некому было зажигать новые. Осталось несколько тусклых огоньков. Темнота сгустилась и поглотила иконостас и распятие.
Уплотнившийся мрак у амвона шевельнулся, показались очертания высокой сутулой фигуры. У подсвечника на неё упал свет: это была старушка в белом платочке. Я надеялся, что она пройдёт мимо, к своей лавочке, записочкам, книгам, свечкам, кольцам, крестикам, гайтанам — но старушка в белом платочке направилась прямо ко мне. Я подумал: только бы не разрыдаться, и прикусил губы до крови, готовясь сказать «нет, что вы», или «всё хорошо», или «нормально», или ещё что-то подобное, только бы голос не подвёл.
Меня всегда заботили глупости и условности.
Старушка ступала тихо, и с заложенными ушами я совершенно не слышал её шагов, будто она и не шла вовсе, а плыла по воздуху. Когда она приблизилась почти вплотную, я увидел её лицо, ещё очень моложавое, бледно светящееся в темноте, с чёрными ямами глаз. Её тонкие губы шевелились, обнажая металлический клык, но я не слышал ни слова, только собственное дыхание и сердце: так сильно у меня заложило уши.
— Не слышу, — сказал я и подвинулся: я подумал, что она хочет сесть.
Старушка нависла надо мной и снова зашевелила губами: снова блеск клыка и снова ямы вместо глаз. Её лицо было совсем близко, и я должен был различить блеск глаз — но его не было.
— Не слышу, — повторил я, и голос сорвался.
Тогда старушка наклонилась к самому моему уху. Я ощутил её духи: приторно-сладкие, как опиум, а под ними — кислый запах немытого старческого тела.
И слышу шёпот:
— Пшёл вон.
Она отпустила меня и исчезла.
Догорала последняя свеча. Взгляд святых скрывал мрак, но я чувствовал: они смотрят во все стороны, кроме меня. Стены сжимались, своды давили: выдавливали. Воздуха всё меньше, последняя свеча, мелко задрожав, погасла.
Я понял: здесь для меня тоже нет места.